Власий Михайлович Дорошевич ( 5 [17] января 1865 — 22 февраля 1922 ) — русский журналист, театральный критик и публицист, один из известных фельетонистов конца XIX - начала XX века.
Революция
Общий патриотический порыв, охвативший русское общество в первые месяцы войны с Германией, соответствовал настроению Дорошевича, как, впрочем, многих деятелей культуры.
«Нам нужно море около нашей житницы, нашего Юга <…>
Проливы и командующие над выходом из Дарданелл острова должны принадлежать России <…>
Началась борьба из-за округления своих границ, из-за приобретения портовых городов, началась борьба интересов.
Все думают о своих интересах.
Почему же только одна Россия должна забывать о своих?»
Вот таким ликом твердого патриота-государственника мог повернуться к читателю либерал и безжалостный критик того же государства. На возможные упрёки в поддержке великодержавных настроений он отвечал:
«Раз операция началась, пусть она будет доведена до конца.
Это не шовинизм.
Это — простой математический расчёт.
Чувство самосохранения и понимание хитрости врага».
В июне немцы прорвали фронт у Красныша, начался отход русских армий. 22 июля была сдана Варшава, в начале сентября оставлена Вильна. В результате германского наступления на Восточном фронте русские войска были вытеснены из большей части Галиции, из Польши, части Прибалтики и западной Беларуси. Жуткими были потери с начала войны — 3,5 миллиона убитыми, ранеными и пленными. Но это потери военные. А была ещё страшная трагедия беженцев. О ней молчали фронтовые сводки.
В начале сентября 1915 года Дорошевич выехал из Москвы в западном направлении. Ему хотелось увидеть, каково положение населения прифронтовых районов, как решают власти ставшую вдруг такой огромной и многострадальной проблему беженства. Впечатления, полученные во время поездки от Москвы до Киева (через Подольск, Рославль, Бобруйск, Чериков, Гомель, Довск), легли в основу пяти очерков под общим названием «Крестный путь».
Общий подъем первых месяцев спал. И чего особенно не мог принять Дорошевич — общенациональное патриотическое знамя перехватили черносотенцы. Страна шла вразнос. Бастовали рабочие, волновалась деревня, разваливалась армия. Но писать о том, что происходило, анализировать события было нельзя. Дорошевич снова прибегает к жанру восточных сказок. «Не те пятки», «Добро и зло», «Визирь», «Сказка о сказке» — эти вещи говорили о бездарности царской администрации, об опасности, которую таят пренебрежение истиной и неумение слушать голос самой жизни. А в «открытых» фельетонах он продолжал убеждать в необходимости общественного сплочения в «суровую годину».
Финансовая горячка, воровство, коррупция, миллионные барыши на солдатской крови породили в эти годы особо циничный и напористый тип дельца, для которого буквально всё могло служить предметом купли-продажи. Его и сделал Дорошевич героем сатирической повести «Гений», опубликованной в ноябре 1916 года.
По словам Амфитеатрова, «в Февральскую революцию Дорошевич был окрылён». Но кто пришёл на смену старой власти? Те самые кадеты-октябристы, в адрес которых он выпустил немало критических стрел.
В условиях двоевластия важно было сформулировать недвусмысленную позицию газеты. В конце марта Дорошевич приступает к работе над программой «Русского слова». Сначала ему удалось настоять на том, чтобы в программе было записано: «Признавая ценность научного социализма, „Русское слово“ оставляет за собой право свободного критического отношения ко всем социалистическим партиям <…> Признавая революционные заслуги Совета рабочих депутатов в решительный момент борьбы со старым режимом, „Русское слово“ полагает, что с момента образования Временного правительства Советы рабочих депутатов, продолжая считать себя правительственным органом, превращаются в элемент, дезорганизующий государственную власть и вносящий анархические начала в жизнь страны. Советы рабочих депутатов должны теперь превратится в профсоюзные организации, которые могут исполнить свою важную общественную функцию, выражая интересы соответствующего класса населения».
Во второй половине апреля Дорошевич уехал в Петроград, оставив редакции газеты «Завет Дорошевича»: «Не повторять ошибок 1905 года, чтобы революционное вино не бросилось в голову <…> Передовые статьи газеты должны призывать к единению с Думой, к благоразумию, к охране порядка и организации <…> Нам нельзя становиться на дорогу „товарищей“ ни в тоне, ни в содержании, а исключительно только считаться с комитетом Государственной Думы».
28 мая в «Русском слове» начинается публикация последнего цикла фельетонов Дорошевича «При особом мнении».
«Никто не просит вас быть за ту, за другую из борющихся сторон.
Не будьте ни за революцию, ни против революции.
Будьте за самого себя.
Отстаивайте свои законные интересы.
Когда идёт бой между капиталом и трудом, спросите у своего здравого смысла:
— На чьей стороне ваши собственные интересы!»
<…>
У меня есть некоторый навык к революционным городам.
Я видел первую в Европе всеобщую забастовку в Барселоне. Видел всеобщую забастовку в Риме. Забастовку докеров в Марселе. «Большие дни» в Париже.
Когда 21 апреля я приехал в Петроград, я сразу, по «летучим митингам» увидел, что что-то готовится.
Что температура выше сорока.
Никогда не бойтесь огромных митингов на определённых привычных местах.
Но эти летучие митинги.
Маленькие костры, которые вспыхивают там, здесь. Около колонны, фонаря, на углу. Моментально собираются, быстро расходятся.
Огоньки, которые бегают по городу и его поджигают.
Сыпь, которая высыпает по городу. Это — сыпной тиф.
<…>
Между прочим.
В этих петроградских «захватах» есть удивительно курьёзная сторона.
Делающая их похожими, — правда, на очень скверные, но анекдоты.
Это какая-то борьба анархии с балетом!
Ленинцы захватили «дворец» г-жи Кшесинской.
Балерины.
Анархисты захватили «дворец» П. П. Дурново.
Старейшего петроградского балетомана. Мафусаила балетоманов Петрограда.
Это какой-то «Корсар».
Что за пристрастие к балету!
Пока вся анархия держится в области балетных захватов, — тут больше поводов к улыбке, чем к отчаянию.
И нужны петроградские нервность и взвинченность, чтоб придавать неприятным анекдотам с балеринами и балетоманами значение событий:
— Грозящих катастрофой для России!
<…>
Ленин — это в наших глазах творимая легенда.
Ленин — это, конечно, самое любопытное, что есть сейчас в Петрограде.
Люди, приезжающие на съезды, интересуются «посмотреть Ленина».
Писателя. Учёного. Теоретика. Энтузиаста. Пророка новой жизни.
Послушать.
И слышат одно:
— Захватывай!
Немедленно!
Лови момент. Пользуйся случаем.
Хватай всё, что плохо лежит.
А нынче всё «плохо лежит». Всё лежит, ничем, в сущности, неохраняемое.
Ничем, — кроме, до сих пор, здравого русского смысла.
— Захватывай землю. Каждая десятина захваченной земли важнее статьи по земельному вопросу.
— Захватывай банки, фабрики.
— Захватывай власть!
Что будет после этого завтра, — какое дело!
Что будет с государством? Что будет с Россией?
Какое там государство! Какая там Россия.
Валяй! Хватай! Бери!
<…>
22 июня был опубликован последний из цикла «При особом мнении» фельетон «Наступление».
<…>
Если вы станете в двух шагах от Миланского собора, — вы его не увидите.
Вы не увидите ни уносящихся в небо стрелами башен, ни узорного мраморного кружева.
Ничего.
Вы увидите только стену перед вами.
Стену, покрытую пятнами, плесенью.
Чтоб увидать всю красоту, всю прелесть, всю гармонию, всю сказку собора, — надо отойти подальше.
И окинуть глазом всё.
Мы стоим слишком близко к революции.
Мы не видим её главных линий, её контуров.
Мы видим только то, что у нас перед носом.
Только пятна на стене.
Мы в лупу рассматриваем эти пятна.
Ведь, нельзя же в лупу рассматривать Миланский собор!
<…>
И потом, — это:
— Великая русская революция.
Революции случаются часто. Великие, — как и всё великое на земле, — редки.
Русская революция возникла не потому и не для того только, чтобы человек, вместо полутора рублей, получал в день два.
Тогда бы это была не великая революция. А восстание недовольных подёнщиков.
И цена такой революции была бы полтинник.
Великая русская революция, — когда впервые заговорил сам русский народ, — дебютировала великим и скрытым в русской душе благородством.
Первым словом её, обращённым к стране было:
— Уничтожение смертной казни.
Первым словом, обращённым к человечеству, было:
— Всеобщий мир.
И смеяться над этим «наивным призывом» было близоруко.
Всё равно, что упрекать русского за то, что он заговорил по-русски.
Это — его язык.
<…>
Больше в «Русском слове» вплоть до закрытия газеты он не печатался.
В начале 1918 года Петр Пильский организовал Всероссийскую школу журнализма. В Школе журнализма читались лекции по 42 предметам, слушатели вольны были выбирать то, что для них представляло интерес. Были привлечены видные ученые, профессора и доценты Петербургского университета, выступали Куприн, Амфитеатров, Блок. Курс театральной критики вел П. П. Гнедич, искусствовед и директор Александринского театра. Специальные газетные курсы взяли на себя Арк. Бухов, А. В. Руманов, И. М. Розенфельд. Влас Михайлович вел три лекционных курса — «О фельетоне», «О журнализме», «О французской печати».
«Первый курс, — вспоминал Пильский, — был понятен и ясен. Его содержание не оставляло никаких сомнений. Старому, испытанному и талантливейшему фельетонисту Дорошевичу ничего не стоило рассказать о своём искусстве, поведать секреты и тайны этого жанра, ознакомить с характером фельетона, с его душой, целями, манерами, авторами». «Он прекрасно знакомил с техникой и методом фельетонного письма, приводил блестящие примеры, указывал на то, чего не должно быть в фельетоне, учил его стилю, тону, его типам, его значению в газете, его происхождению, его приёмам, знакомил с такими фельетонистами, как Рошфор, Швоб и т. д.». «Он, действительно, щедро и искренно делился запасом своего опыта, своими знаниями, не скрывал ошибок, не преувеличивал значения своих дел, статей и достижений, откровенно указывал на своих учителей и предшественников, ссылаясь на фельетонистов и писателей, по чьим стопам он шёл, кому когда-то подражал, чьи книги стали как бы его настольным учебником, его евангелием и руководством».
Не было проблем и с лекциями, посвященными французской прессе. Дорошевич был прекрасно знаком с работой крупнейших парижских газет, имел многолетние контакты в мире французской печати, следил за творчеством её выдающихся мастеров — Анри Рошфора, Франсиска Сарсэ, Марселя Швоба, Жюля Кларти, Жюля Гедемана.
Сложнее обстояло дело с курсом «О журнализме». Дорошевича и привлекала, и одновременно смущала колоссальность темы. Говорить о журналистике как профессии — означало рассказывать не только о собственной жизни, но и о журналистах, с которыми сводила судьба, об опыте российских и заграничных редакций. Плюс проблемы журналистской этики. Курс представлялся попросту необъятным. Нужно было что-то выбирать. Посовещавшись, они с Пильским решили прибегнуть к анкетной системе. Была составлена «таблица вопросов», которую слушатели могли пополнить. И новые вопросы появились, притом весьма неожиданные: «В каком костюме должен являться журналист в редакцию?», «Как нужно предлагать в первый раз свои услуги редакции?» Дорошевич не согласился с Пильским, назвавшим эти вопросы курьёзными. Он «очень детально рассмотрел вопрос о костюме». «А когда речь зашла о форме первого предложения своих услуг <…> дал такой совет:
— Как надо предлагать, этого не объяснишь. Обыкновенно начинают с того, что приносят статью. Но если б кому-нибудь из вас пришлось или захотелось предъявить свои претензии на постоянное сотрудничество, то я советую, по крайней мере, не делать двух промахов. Во-первых, на вопрос: „В каком отделе хотите работать?“ — никогда не отвечайте „всё равно“, потому что это значит, что вы ко всем отделам одинаково равнодушны и ни к одному из них не подготовлены. Во-вторых, предостерегаю вас от претензий на роль театрального рецензента. На это амплуа хотят все…»
Наставляя молодых журналистов, он не уставал повторять:
— Не бойтесь труда и не жалейте себя! Знайте: самые долговечные люди — журналисты.
Увы — состояние его здоровья не внушало доверия к этим словам. Он страдал от тяжёлой сердечной болезни, задыхался, с трудом и обязательно при чьей-то поддержке поднимался даже по невысокой лестнице. Во время лекций вынужден был пить специально приготовленный сильно возбуждающий чай. Питьё подавалось так часто, что в одной газете появилась карикатура, изображавшая Дорошевича на кафедре в окружении множества стаканов. Подпись гласила: «Продолжение стаканов в следующем номере» . И тем не менее он собирался продолжать работу в Школе журнализма, строил планы, думал о новых курсах. Конечно же, помимо возможности наконец-то поделиться богатейшим опытом, его грело и доброе внимание со стороны слушателей. Более того, лекции Дорошевича приобретали популярность, на них стремились попасть и уже зрелые, известные журналисты, литераторы.
Особо притягивал публику — употребим современное обозначение — спецкурс, посвященный журналистике эпохи Великой Французской революции. Во время этих лекций он выглядел особенно вдохновенным. Ещё бы! Ведь это был его конёк. Михаил Кольцов вспоминал, что послушать Дорошевича явился «весь цвет петроградской буржуазно-радикальной журналистики».
В перерыве лекции Дорошевич пил чай и показывал в качестве иллюстрации к лекции свою сокровищницу: маленькую библиотеку подлинных изданий французской революции. Тут были и заборные листки Пер-Дюшена, и журналы Камилла Демулена, и даже драгоценный томик номеров Маратовского „Друга народа“ с собственноручными пометами его великого редактора. Торжествующе улыбаясь, Дорошевич рассказывал, с каким напряженным трудом и упорством собрал он во Франции эту редкостную коллекцию.
— Она ценится сейчас не на вес золота, а на вес бриллиантов!
Поступили предложения об организации лекций в Москве и других городах. Жизнь была голодная, трудная. Но Дорошевич согласился не только из-за заработка. Лишённый газетной трибуны, он нашёл иную возможность сказать о том, что более всего волновало его.
Весной 1918 года Влас Михайлович приехал в Москву. 30 апреля состоялось первое его выступление в цирке Никитиных на Садовой, лекция называлась — «Великая Французская революция и её журналисты». 10 мая он снова выступил в цирке Никитиных, а 17 мая повторил лекцию в театре Незлобина на Театральной площади (весь сбор был предназначен для фонда профсоюза журналистов). Вот что писала в отчёте о первой лекции газета «Наше слово»: «Не в виде анализа причин и следствий, учёных выкладок и сухих рассуждений предстала перед многочисленными слушателями одна из замечательнейших эпох человеческой истории. В. М. Дорошевич развернул её в форме блестящих картин, тонких характеристик, метких определений и живых образов. Поставив эпиграфом своей речи, казалось, незначительный факт — казнь парижской кухарки, В. М. Дорошевич сумел раскрыть и в малом весь характерный облик великой революции. Быть может, порою разгадывая черты не только определенного быта, но и революционности вообще».
Рассказ этот состоял из трёх частей. В первой даётся обзор печати, выходившей во время Французской революции конца XVIII столетия. Вторая посвящена фигурам трёх её виднейших журналистов — Камиллу Демулену, Жану-Полю Марату и Жаку-Рене Эберу (Пер-Дюшену), «поэту, фанатику и прихвостню великой французской революции». В третьей части речь идёт о малоизвестной странице биографии Наполеона — его памфлете «Ужин в Бокэре».
«<…>
Контрреволюция всегда смотрит на революцию свысока, презрительно. Она не верит в этих „новоявленных“ реформаторов, „новоявленных“ законодателей, „новоявленных“ вождей. Это — недоверие к новичкам, к „выскочкам“, к „затеям“. В новое всегда верится с трудом.
— Это непрочно. Это ненадолго. Это должно скоро кончиться.
Контрреволюция всегда относится к революции свысока, а потому несколько легкомысленно. Контрреволюция недооценивает революции.
Революция — напротив. Она переоценивает контрреволюцию. И это вытекает из самой её природы.
Революция не убивает старого строя. Она только его хоронит. Старый строй сгнил. Он похож на дом, у которого сохранилась штукатурка, но выветрились, превратились в труху столбы, балки, накаты, стропила. Он ждёт только первой бури, чтоб рухнуть. <…> Революция, настоящая революция и разражается-то только тогда, когда старый строй уже сгнил. Потому и разражается, что он сгнил! И первая победа революции достается всегда сразу, легко. Странно легко. Революция сама не верит своей победе. Не верит именно благодаря её легкости.<…>
Легкость победы заставляет сомневаться в её прочности.
— Ведь должны же они сопротивляться! Где-нибудь да таится контрреволюция!
Чем живет революция? Боязнью контрреволюции. Этой боязнью дышат и вдохновляются её вожди. Этой боязнью они питают, насыщают массы. Этой боязнью поддерживают революционное настроение, революционный подъём духа у масс.<…>
Контрреволюция это кошмар революции. И борьба с нею, отыскивание контрреволюции, в конце концов, поглощает все силы революции. Вот почему те учреждения, как „Комитет общественного спасения“, — эта чрезвычайная следственная комиссия Великой Французской революции, — которые ведут борьбу с контрреволюцией, получают первенствующее значение, делаются всесильными, главенствуют надо всем и надо всеми, и все остальные учреждения революции отходят на второй план.
Контрреволюционеры мерещатся всюду. Фукье-Тэнвилль посылает на гильотину своих родственников, Робеспьер — друзей детства. Подозрительны все — те, кто вчера боролся рука об руку за свободу. Люди чужой партии, люди своей партии: „Искренни ли они?..“
Революция рубит все головы, в особенности те, которые поднимаются над другими. В конце концов, Великая Французская революция превращается в шекспировскую трагедию, где сцена завалена в конце последнего акта трупами <…> Коса террора косит все головы в поисках скрывающейся где-то контрреволюции».
Этот кровавый кошмар рождает человека, который задушит революцию. Здесь Дорошевич переходит к последней лекции своего цикла — о Наполеоне. Кто спит в саркофаге Дворца инвалидов? Император? Завоеватель мира? Нет. В этой могиле лежит революционер, якобинец, офицер гражданской войны. К своей коллекции революционных журналистов Дорошевич добавляет «журналиста-практика, журналиста-реалиста, журналиста-карьериста». Следует рассказ о том, как скромный лейтенант артиллерии в 1793 году выпустил посыпанный «крупной якобинской солью» памфлет «Ужин в Бокэре», вся терминология его — «преступные аристократы», «республика, которая диктует свои законы всей Европе», «ниспровержение тиранов» — более чем соответствовала духу революционного времени. Это потом министр полиции Фуше, выполняя поручение императора, будет по всей Европе разыскивать и уничтожать «эту проклятую брошюру». А пока Наполеон делает карьеру: революционный генерал, потом первый консул. На десятом году революции он скажет: Basta! La révolution est finie!
Дорошевич предупреждал: «Бойтесь не Дантонов, бойтесь не Робеспьеров! Бойтесь не генералов, которых вы казните, — бойтесь вот этого маленького офицера в поношенном артиллерийском мундире <…> Контрреволюцию ищут везде. Но никогда не ищут там, где она, в действительности, скрывается. В этом насмешка истории».
24 августа Дорошевич прошёл освидетельствование у врача судебно-медицинского подотдела Комиссариата здравоохранения Ольги Исааковны Соловейчик. В выданном документе было записано, что «гражданин Дорошевич, 55 лет, ослабленного питания, жалуется на общую слабость, одышку, стеснение и боли в стороне сердца, боли в печени <…> Заключено, что гр. Дорошевич одержим пороком сердца, воспалением желчного пузыря, поэтому нуждается в безотлагательном лечении в дачных условиях на юге при особой диете питания, в поездке на юг нуждается в сопровождении какого-либо провожающего».
Дорошевич отправился в Севастополь. Он взял с собой только самое дорогое и необходимое — подлинники газет, журналов и книг эпохи Великой Французской революции. Те самые, которые он демонстрировал на лекциях в Петрограде и Москве. Они нужны были ему для новых выступлений, ибо чем ещё он мог заработать на жизнь?
Почти два месяца продлилось путешествие. Несмотря на болезнь, он ежедневно прочитывал все русские и иностранные газеты, пытливо расспрашивал близких о происходящем, интересовался деталями политики и жизни, что-то для себя отмечал, записывал, но в газетах работать отказывался категорически.
В Севастополе по воспоминаниям журналиста Б. Россова (Шенфельда), «он жил уединенно, его редко встречали на улице. Ни на каких собраниях политических, общественных, литературных он не появлялся. Чуждался всех. Избегал знакомых. Крайне неохотно вступал в разговоры. Как тень канувшей в Лету эпохи, появлялась его некогда могучая, грузная фигура на Приморском бульваре: всегда один, в ветхом потертом костюме, задумчивый, сосредоточенный, ушедший в себя, со взглядом, устремлённым в землю или мимо и поверх прохожих, шёл он медленно, тяжело опираясь на палку. Большие круглые стекла пенсне на простеньком чёрном шнурке, которое он ежеминутно поправлял, мешали вглядеться в загадочное выражение глаз.
Тем, кто знал и любил В.М., было жутко смотреть, как в тоске и вынужденном бездействии угасал признанный король русского фельетона».
Россов рассказывает, что Дорошевич «заходил в редакцию „Крымского вестника“, с издателем которого был близко знаком. Если его в этих случаях удавалось вовлечь в разговоры, он оживлялся и тогда неподражаемо рассказывал анекдоты и воспоминания прежних дней» . На вопрос, пишет ли он, ответил:
« Не могу. Обстановка давит. Стар я стал. Выхожу в тираж. Вот бы воспоминания… да нет… давит. Не то это всё. Мне бы в Россию. Потерял себя. Найти нужно. Тогда смогу писать».
Двенадцать фельетонов Дорошевича появились осенью 1919 года в севастопольском «Крымском вестнике», одной из старейших газет Крыма. Он выезжал с лекциями и чтением китайских сказок в другие города Крыма. В Симферополе прямо на сцене с ним случился инсульт, в результате которого парализовало правую половину тела, нарушилась речь. Разъезды с выступлениями пришлось оставить.
Б. Россов вспоминал о том же севастопольском периоде: «У меня, да и у многих, создалось впечатление, что события и обстановка подействовали на В.М. настолько удручающе, что нельзя было поручиться за состояние его душевного здоровья. Во всяком случае, он утратил его не настолько, чтобы пойти на компромисс со своей публицистической совестью. Поражала полнейшая апатия В.М., какая-то отрешенность от всего окружающего».
«Больной Дорошевич, уже давно бросивший писать, — рассказывает Я. Шафир, — в 1921 году изо дня в день ходил в Севастопольский ревком и милицию, останавливался всюду, где только было скопление народа, внимательно прислушивался к разговорам. Ловил на лету фразы, выражения». Конечно же, ему хотелось не просто понять ход событий, но увидеть их особенности, для него были важны лица людей, олицетворявших новую власть».
Михаил Кольцов, упоминая о «решительном отказе дать хотя бы строку» настойчиво зазывавшим «крымским белогазетчикам» (одному из них было отвечено: «Я не хочу испортить своего некролога») , особо подчеркивает, что после занятия Крыма красными войсками «больной Дорошевич сделал заявление о „полном присоединении“ к советской власти» . Этого заявления обнаружить не удалось.
Дорошевич приехал в Петроград летом 1921 года. Если верить Кольцову, то сначала Дорошевич «был временно помещён в Доме литераторов, а затем в доме отдыха на Каменном острове (бывш. дворец Половцева)». Здесь «тишина, размеренный образ жизни и хорошее питание значительно оживили и подняли настроение тяжело больного и подавленного врангелевским режимом писателя.
Понемногу стал он совершать прогулки по лесу. Посещал „районные спектакли“ в бывшей „Вилла-Родэ“. Обитатели Каменного острова издали узнавали большую, тяжело бредущую фигуру Дорошевича. Палка, неизменная, уже выцветшая и потрепанная панама. Гулял В.М. с кем-нибудь из соседей по „отдыху“ — неуклюжим слесарем или седеньким генералом-„военспецом“.
Навещавшим его он гудел с обычной полуулыбкой:
— Хорошо здесь. И, главное, народ занятный всё живет. Молодость свою вспоминаю.
К осени Дорошевич оживился. Попросил достать ему заграничную русскую прессу, привезти его любимые „Матэн“ и „Тан“… Он решил выступить с рядом фельетонов в советской и заграничной прессе. Писал нервно, урывками, уничтожая большую часть написанного.
Тогда были набросаны „Красные и белые“ (см. „Смена вех“), тогда же был начат большой фельетон о голоде для специальной „голодной“ однодневной газеты, предположенной к выпуску в Петрограде.
Одновременно с этим Дорошевич носился с мыслью написать большую лекцию о Николае II, с которой он хотел выступить в Доме литераторов».
«Красные и белые», написанные в предсмертный петроградский период, это вещь тонкая, мудрая, остроумная, вполне «равновеликая» таланту автора. Несколько слабее выглядит фельетон «Николай II», он схематичен и производит впечатление эскиза для будущей большой работы. О том, что таковая замышлялась и готовилась, упоминает и Кольцов: «Желая во что бы то ни стало сделать свою лекцию о Николае, он написал предварительный её набросок в виде фельетона» . Фельетон этот по инициативе Кольцова, привёзшего текст в Москву, был сразу после смерти Дорошевича опубликован в журнале «Экран», номер с публикацией разошёлся в восьми тысячах экземпляров вместо обычных трёх. Под своей последней вещью он поставил дату — 10 февраля 1922 года.
«Тяжелая наследственность» у Николая II дополняется последствиями от удара, нанесённого ему полицейским во время путешествия — ещё как наследника престола — по Японии. Ссылаясь на свидетельство Шаляпина, видевшего на темени царя «опухоль величиной в кулак», Дорошевич говорит о «травматическом повреждении, давившем на мозг».
Подбор этих фактов, долженствующих свидетельствовать если не об умственной неполноценности, то, безусловно, о невысоких интеллектуальных и моральных качествах царя, разумеется, субъективен и, скорее, отражает преобладавшее тогда резко негативное отношение к самодержавию. Гораздо убедительнее выглядит Дорошевич, когда рисует безволие, слабохарактерность Николая, убогость его кругозора и интересов, склонность к примитивному мистицизму. Его любимый писатель Лейкин, грязную жилетку Распутина он кладет под простыни перед операцией, предстоящей повредившему руку сыну Алексею, в день расстрела рабочих перед Зимним дворцом доказывает в Царском Селе директору императорских театров Волконскому необходимость отдать главную роль в «Баядерке» своей бывшей любовнице Кшесинской. «Это — миросозерцание полкового командира гвардейского полка» , — утверждает Дорошевич. Наверняка это мнение укрепилось бы, располагай он возможностью заглянуть в опубликованные много позже дневники Николая II, в которых, по словам их комментатора, предстает образ человека, «лишённого глубоких знаний, широкого политического кругозора, да хотя бы просто здравого смысла, нужных любому государственному деятелю», тем более «неограниченному самодержцу, особенно на рубеже XIX–XX вв., когда Россия прямиком шла к революции» . Немало слышал Дорошевич о царе от Витте, считавшего, что у Николая отсутствуют «всякие нравственные принципы» . Слабохарактерность вполне уживалась в нём с жестокостью. И, наконец, грозные предзнаменования и исторические совпадения, к которым Дорошевич, по свидетельству Шенгели, имел особую склонность в конце жизни: Ходынка — «это точная копия с несчастья, случившегося при коронации Людовика XVI» ; во время коронации в Успенском соборе Николай до крови оцарапал лоб; он плывет из Севастополя в Ялту, сопровождаемый двумя миноносцами, которые переворачиваются и тонут у него на глазах; едет спускать новый крейсер — одна из опор рушится и убивает нескольких людей. Таковы были роковые предупреждения. «Настоящая „via dolorosa“, начавшаяся японским разгромом и приведшая к казни», — этими словами заканчивается фельетон «Николай II».
Влас Дорошевич умер в ночь с 22 на 23 февраля 1922 года. За гробом шли четыре человека. А могила Дорошевича на Литераторских мостках Волкова кладбища действительно хорошо сохранилась и легко находима благодаря тем же революционным демократам. Рядом могилы Писарева, Плеханова. И совсем близко надгробие Веры Засулич. Такое вот соседство у «короля фельетонистов». На небольшом куске гранита с овальным верхом потускневшая, но хорошо различимая надпись:
«Влас Дорошевич.
1865–1922».
* * *
«Он перестал писать в виду того, что умер.
Причина уважительная даже для настоящего журналиста».
(Из некролога Дорошевича Николаю Ракшанину)
«Марат умер как настоящий журналист: в нужде, в голоде, без гроша денег, с железным пером в руке».
(Из лекции Дорошевича о журналистах Великой Французской революции)
«Скончался В. М. Дорошевич».
«Блестящий писатель создал эпоху в истории русской журналистики; его фельетоны с честью выдержат сравнение с „Осами“ Карра, с „Фонарем“ Рошфора, а по содержанию глубже и оригинальнее, так как В. М. Дорошевич, с его своеобразным умом, не входил ни в какие партийные и общественные рамки — он был для всей России и ничей. Это был один из тех самородков, которые самою возможностью своего появления поддерживают веру в величие их породившего народа <…> Он умер на родине, после яркой, полезной, славной, честной жизни. Родина будет гордиться им».
«Если вы сегодня возьмёте фельетоны Власа Дорошевича, написанные ровно сто лет назад, то прочтете их с наслаждением. Скажем, Дорошевич писал фельетоны по поводу каких-то там министров царского правительства, но это сегодня читается легко. Потому что Плеве, Дурново все давно уже забыли, а „Портрет полицейской души“ Дорошевича, фельетон его о полиции, — это литература».
---
Источник: Букчин Семён Владимирович "Влас Дорошевич. Судьба фельетониста"