Власий Михайлович Дорошевич ( 5 [17] января 1865 — 22 февраля 1922 ) — русский журналист, театральный критик и публицист, один из известных фельетонистов конца XIX - начала XX века.
"Русское слово"
В сентябре 1901 года Дорошевич подписывает договор с издателем Сытиным И. Д. о сотрудничестве в газете «Русское слово».
Каков же был образ той идеальной газеты, его газеты?
«Газета…
Утром вы садитесь за чай. И к вам входит ваш добрый знакомый. Он занимательный, он интересный человек.
Он должен быть приличен, воспитан, приятен, если он к тому же ещё и остроумен.
Он рассказывает вам, что нового на свете.
Рассказывает интересно, рассказывает увлекательно.
Он ни на минуту не даст вам скучать. <…>
Высказывает вам свои взгляды на вещи. Вовсе нет надобности, чтоб вы с ним во всём соглашались.
Но то, что он говорит, должно быть основательно, продуманно, веско.<…>
Он заставляет вас несколько раз улыбнуться меткому слову.
И уходит, оставляя впечатление с удовольствием проведённого получаса.
Вот что такое газета.<…>
Вы сидите у себя дома.
К вам приходит человек, для которого не существует расстояний<…>
Он говорит вам:
— Бросьте на минутку заниматься своей жизнью. Займёмся чужой. Жизнью всего мира.
Он берёт вас за руку и ведёт туда:
— Где сейчас интересно.
Война, парламент, празднества, катастрофа, уголовный процесс, театр, ученое заседание.
— Там-то происходит то-то!<…>
И вы сами присутствуете, видите, как где что происходит.
И, полчаса поживши мировою жизнью, остаётесь полный мыслей, волнений и чувств.
Вот что такое газета».
«Газета здравого смысла неизбежно должна быть газетой прогрессивной» и практичной, потому что «там, где речь идёт о бытии народа, быть практичным — долг». Ещё в марте 1902 года, он пишет Сытину из Парижа, что видит главнейшую цель «Русского слова» в том, чтобы «распространять идеи здравые, хорошие, чуждые революционных крайностей и излишеств, но и чуждые всему тёмному, мрачному». «Русское слово» не сразу избавилось от наследия времён, когда, по словам Дорошевича, с помощью «плохой газеты с хорошим названием» предпринималась попытка «провести» в «широкие народные массы» черносотенные идеи.
Письма Дорошевича начала 1900-х годов из-за границы Сытину, редактору Благову (зятю Сытина), заведующему редакцией Туркину — это почти сплошной инструктаж как вести газету в идейном плане и что предпринимать практически для достижения успеха.
Издателю и его зятю, как людям неискушенным в газетном деле, он не склонен чересчур доверять, о чём совершенно открыто пишет тому же Никандру Васильевичу Туркину, опытному журналисту: «Иван Дмитриевич и Фёдор Иванович, по непривычке к газетному делу, в редакции чувствуют себя так же, как чувствовал бы себя на электрической станции человек, знающий об электричестве только одно:
— Ток может убить».
Не один мемуарист, упоминая о Дорошевиче как фактическом редакторе «Русского слова», говорит о его буквально диктаторском поведении. У Дорошевича были вполне определённые представления, как должны осуществляться внутриредакционная власть и дисциплина, о чём он с абсолютной откровенностью поведал тому же Туркину: «Я не терплю выражения „ежовые рукавицы“. Но даже в самом республиканском государстве министры, раз они поставлены, должны держать дело твёрдой рукой. Дело требует, чтобы его держали твёрдо».
Сытин побаивался Дорошевича, называл фельетониста «грозой» и избегал во время его присутствия заходить в редакцию. У них бывали размолвки не только относительно курса газеты, но и в чисто практическом плане. Издателю приходилось терпеть диктаторские замашки Власа.
К газете тянулись, хотели в ней работать многие. Сотрудники и авторы менялись, что было вполне естественно. Спустя годы Дорошевич констатировал: «На этом пути сколько приставало и сколько отставало от него литераторов! <…> Но одни уходили от „Русского слова“ вправо, другие — влево». Газета прощалась с ними «не с лёгким сердцем», благодарила «за пройденный вместе путь», но откровенно заявляла, что «теперь нам не по дороге» и желала успеха, в который не верила. Потому что не хотела «бесплодных жертв, разочарований и тяжких реакций».
Непросто шло формирование редакции, коллектива журналистов, способных выпускать успешную, популярную, массовую, большую ежедневную газету европейского образца. Это был процесс, растянувшийся на годы.
Проблема заключалась не только в том, что нигде в России не готовились журналистские «кадры». Опытных газетчиков можно было найти в разных изданиях. Требовалось создать абсолютно новый для российской газетной практики рабочий организм, профессионально заряженный на выпуск издания, в котором оперативная и разносторонняя информация играет ведущую роль.
Штатные сотрудники получили твёрдые и достаточно высокие оклады. Абсолютно неслыханным до того делом было введение оплачиваемых отпусков. Гонорар в «Русском слове» значительно превышал оплату в других газетах. Так Дорошевич повышал статус журналиста и журналистики как профессии. График был очень жёсткий. После совещания редактора и заведующих отделами, где намечался «общий абрис завтрашнего номера», вырабатывался взгляд «на то или другое общественное явление», начинались сбор и обработка информации, вал которой достигал своего пика к полуночи. Шёл буквально «дождь телеграмм и телефонограмм». Московский почтамт вынужден был открыть специальное отделение в здании «Русского слова». В отделах редакции всю ночь кипит напряженная работа, идёт самая настоящая конкурентная борьба за «место под солнцем», за публикацию тех или иных материалов, которые представляются на данный момент самыми важными. В четыре утра номер свёрстан и отправляется в печать, «чтобы везде поспеть и разлететься сегодня по всей России». В целом различного материала приходило не менее 12 тысяч строк. Из них только около 3 тысяч строк поступало и обрабатывалось днём, основная же масса материала приходила ночью. За вечер и ночь сотрудники успевали подготовить к печати и сдать в набор «от 6,5 тыс. до 8 тыс. строк». Таковы были нагрузки.
Важнейшие профессиональные принципы организации газеты как «информационного предприятия», которые Дорошевич спустя много лет сформулировал в очерке о «Русском слове»:
«Газета должна сообщать факты и давать обсуждение фактов.
Но на первом плане стоят:
— Факты.<…>
Факты — это корреспонденции, телеграммы, репортаж.
То, что на газетном языке называется:
— Информация.
Обсуждение фактов — это дело фельетона и статей.
Информация, фельетоны, статьи.
Вот та тройка, на которой едет „Русское слово“.<…>
„Русское слово“ поставило себе первой задачей:
— Быть самой осведомленной из русских газет».
Сегодня разделение газетной полосы на факты и комментарии — вещь, принятая во всем мире. Дорошевич первым в российской прессе взялся последовательно проводить эту линию в «Русском слове».
«Король фельетонистов», пожалуй, впервые столь развернуто формулирует своё понимание газетных жанров:
«Обсуждение событий делается в фельетонах и статьях.
Одно и то же можно высказать, одни и те же мысли можно провести и в виде фельетона, и в виде так называемой передовой статьи.
Тут разница только в форме.
Передовая статья — это то, что в старинных учебниках словесности называлось:
— Форма рассуждения.
Фельетон мыслит образами.
Фельетон проще, понятнее, всем доступнее, занимательнее и легче усваивается.
Фельетон вовсе не должен отличаться острословием. Если оно есть, если есть для него повод — хорошо. Острое слово иногда не вредит.
Но Избави Боже от непременного острословия. <…>
Непременное условие фельетона:
— Остроумие мысли.
Самой мысли, а не слова.
Очень ловкая, яркая, выпуклая её постановка».
Газета должна была стать всероссийской, для чего следовало в первую очередь наладить широкое поступление информации из провинции. Обширная сеть корреспондентов «Русского слова» покрыла почти все губернские центры России и даже не очень крупные города. К 1916 году провинциальный отдел газеты руководил работой более двухсот корреспондентов. На это ушли годы «колоссального труда».
Особой заботой была организация корреспондентских пунктов за границей. Влас сразу же стал решительно ломать старую практику русских газет, когда сидевший в каком-нибудь российском посольстве или консульстве чиновник считался корреспондентом только потому, что присылал переводы или компиляции из зарубежной периодики. Впрочем, это ещё был лучший вариант — всё-таки человек жил за границей. Чаще же заграничные газеты кромсал ножницами некто, знающий иностранные языки и живущий в двух шагах от редакции.
Если подбор провинциальных корреспондентов был непрост, то с заграничными дело обстояло особенно сложно. Кто мог представлять интересы «Русского слова» за границей? Как правило, это были эмигранты самых разных биографий и убеждений. В любом случае в редакции предпочитали подбирать людей не просто образованных, а хорошо знающих быт, языки, культуру стран своего обитания.
В 1916 году, оглядываясь на пятнадцатилетнюю работу, Дорошевич мог с полным правом сказать, что «теперь „Русское слово“ имеет в крупных центрах Европы не просто корреспондентов, а своих представителей редакции. „Русское слово“ вошло в семью больших политических газет Европы». Наконец, был налажен информационный обмен с крупнейшими периодическими изданиями Запада, главным образом с английскими. Позиция «Русского слова» по международным вопросам отслеживалась в английской «Times», французской «Figaro», немецкой «Zukunft» и других авторитетных западных газетах.
В 1902–1904 годах Дорошевич часто путешествовал по Европе, жил как в разных европейских столицах, так и в достаточно экзотических местах старого континента. Наблюдения и впечатления, связанные с этими путешествиями, отражены в циклах зарубежных очерков, среди которых выделяются испанский, французский, итальянский. Западная Европа начала XX века жила в атмосфере мощной экспансии капитала и одновременно набиравшего силу социалистического движения.
Традиционно райская, экзотическая в туристских представлениях Испания, по которой Дорошевич путешествовал весной 1902 года, совсем иной предстает в его очерках: «Кто не видал Испании, тот не видал нищеты. Это не Испания, это — английская колония. Все знаменитые виноградники принадлежат англичанам <…> Государственные налоги съедают всё, — так что людям мало что остается есть». В Триане, рабочем предместье Севильи, «люди не живут, а существуют, — как существуют черви <…> Триана весь день закутана дымом фабрик и заводов. И эти фабрики отнимают у Трианы даже то, что подарила природа всей Испании, — воздух и ясное, голубое, безоблачное небо». Зато каждый год правительство устраивает разорительные лотереи, при помощи которых государство «беспрерывно обыгрывает народ». Поэтому «правительство и страна в Испании это не одно целое. Это два врага. Которые всё время борются».
Тема, начатая в 1900 году фельетоном «Госпожа цивилизация», находит продолжение в развенчании понятия «двадцатый век» как символа человеческого прогресса, эры торжества гуманистических ценностей. «Культура, прогресс» — это всего лишь «слова, пустые как звон», это «лак, очень дешёвый и быстро портящийся», который покрывает «варварство Европы» и сходит на фоне тех же китайских событий, когда происходят «массовые, зверские убийства, грабежи, жгут библиотеки, разрушают храмы». «Свой Трансвааль» есть и у Германии, не останавливающейся перед преследованием в Познани даже польских детей и их матерей. Власти Пруссии проводили усиленную германизацию Восточной Силезии и живших там поляков, для чего ландтаг принял специальный закон, были случаи физического наказания детей, не желавших учиться Закону Божию на немецком языке. «И всё это после стольких веков христианства, после стольких великих людей и учителей, после стольких успехов знания и морали». Поэтому парижская Всемирная выставка представляется всего лишь «иронической улыбкой судьбы», «пышным праздником внешней культуры» того мира, который одновременно показывает себя «таким же грубым, жестоким, варварским, каким был много сот лет тому назад». «Век, когда, ведя войну, состязаются в варварстве и зверстве, когда мучение женщин и детей составляет государственное дело, — почему это двадцатый, а не один из самых мрачных, зверских, затхлых и удушливых средних веков?».
Несколько очерков Дорошевич посвятил набиравшей силу итальянской мафии. Её гнездо, Сицилию, он назвал «Сахалином Средиземного моря». Задающее здесь тон всей жизни преступное сообщество, члены коего именуются galantuomi, «благородными» (в России, замечает автор, «их называли бы просто кулаками»), тесно связано с враждующими между собой феодалами-синьорами и извлекающей свою выгоду из этих конфликтов местной властью. Сицилийский крестьянин вынужден за высокую плату брать землю в аренду у «кулаков», которым в свою очередь сдают свои латифундии синьоры. Поэтому сколько бы он ни трудился, сколько бы ни давало «сказочное плодородие почвы», он обречён быть жалким, голодным бедняком, не имеющим «не только собственной земли, но и собственного угла, где приклонит голову». Это причина того, что «один из самых цветущих островов земного шара» погружён в «самую ужасающую, самую поразительную нищету в мире» и не менее ужасающий разврат, при котором на улицах Палермо «в массовом порядке» предлагают себя женщины и дети. Мафия проникла во все поры итальянского общества, она «имеет огромное влияние при выборах в парламент», «распоряжается всеми выгодными и влиятельными должностями», «имеет связи с бандитами», которым поручаются убийства неугодных конкурентов и чиновников. «К мафии идут за защитой. Мафия судит. Мафия превратила жизнь в какое-то арестантское существование».
Известие о русско-японской войне (январь 1904 г.) застало Дорошевича в Турции, в самом начале путешествия по Востоку. Главным вопросом, на который Дорошевич искал ответ в разных странах и у разных людей, было: как реагируют на Востоке на войну между Японией и Россией? «Я говорил о войне с сотнями людей. И это было не трудно: кроме войны, на Востоке теперь ни о чём не говорят». «Московы — очень жестокий народ» — это легенда, в которую верят и «несчастный египетский феллах, живущий, как во времена фараонов, в глиняной мазанке», и араб-мулла, видевший кровавые «английские усмирения», и «полудикий бедуин», «вчера ещё, быть может, грабивший в пустыне», и которую не будут опровергать создавшие её «западные друзья» России. Дошло до того, что в одной из арабских газет объявили, что «на Дальнем Востоке магометанские принцы восстали и ведут теперь войну с врагом ислама». И чуть ли не каждый день сообщалось о полном истреблении русского флота и гибели русской армии «в глубоких снегах Манчжурии». Поэтому «читатель арабских газет уже в конце февраля, в начале марта был уверен, что для России всё кончено».
Поездка по Индии совпала с английской «военной экспедицией» в Тибете, а по сути с войной, которую Англия вела «индийскими войсками и на индийские деньги». Да, англичане, может быть, лучшие в мире защитники правосудия, неприкосновенности личности и собственности, но «до той минуты, пока страна не покорена, они не знают сентиментальности». О зверствах английских солдат известно со времен восстания сипаев, «когда на деревьях было больше людей, чем плодов». И вот спустя почти полвека имя командующего английскими войсками в Индии лорда Китченера становится символом «пустыни, остающейся там, где он прошёл». «Горы трупов. Реки крови. Сравненные с землей селения».
Индия — особая тема в жизни и творчестве Власа Дорошевича. Он думал о книге, которая, быть может, могла стать вторым после «Сахалина» целенаправленным трудом в его жизни.
«Индия» — не единственный неосуществленный замысел Дорошевича. Не были написаны «На развалинах былого величия» — книга об Италии (предстоящая газетная публикация объявлена 7 января 1903 г.) и большой сатирический роман «Дельцы» (объявлен 1 января 1904 г.). И уже давно думал он о работе по истории журналистики Великой Французской революции.
Хотя терпящая поражение в войне с Японией, национально униженная, Россия выглядит погружённой в некий «прогрессивный паралич», он видит, как усиливается общее ощущение, что «так жить нельзя», что страна упёрлась в шлагбаум, который необходимо преодолеть. Вот когда поистине бесценной стала роль прессы. Свободной прессы. Газетное слово нынче в цене, но превращённое в рыночный товар оно теряет свой изначальный смысл — быть защитником народных интересов, нести людям правдивую информацию, давать честный анализ событий.
А ещё цензура… В самом деле: что толку в создаваемой им газете европейского образца, если только обмакнёшь перо в чернильницу, как тотчас перед тобой вырастает «призрак в виц-мундире» и грозит пальцем: «Сенсацию произвести думаете-с?»
13 сентября 1901 года газета по распоряжению министра внутренних дел была приостановлена на неделю за публикацию заметки об отъезде Льва Толстого на лечение в Крым. Информация была совершенно невинная, без какого бы то ни было комментария. Но власть опасалась публичного выражения сочувствия писателю, незадолго до того отлучённому от церкви. Спустя три месяца газету исключили из списка изданий, разрешённых для народных читален и библиотек.
В мае 1903 года председательствующий в Московском цензурном комитете Назаревский советовался с начальником Главного управления по делам печати Н. А. Зверевым: «„Русское слово“, как изволите усмотреть из отмеченного сегодняшнего нумера (133), несмотря на неоднократные замечания, не прекращает печатать аллегорические сказки Дорошевича („Звездочёт“. Китайская сказка). Не пора ли сделать газете более сильное внушение?» Вероятно, этим «более сильным внушением» стал последовавший в октябре запрет на два месяца розничной продажи за статьи, в которых поддерживалась идея развития земства как местного самоуправления, и «вообще за принятие в последнее время газетой нежелательного направления».
Как убедить власть, что свободная пресса может быть её опорой в строительстве сильной России, может наполнить сердца людей «великой, истинной любовью к родине»? Дорошевич прибегает к испытанному приёму: публикует якобы полученное им письмо, это ответ на вопрос, почему его автор, журналист, не пишет, не печатается. На самом деле это, конечно же, горячая исповедь самого Дорошевича. Кто виноват в том, что профессия журналиста стоит рядом с первой — древнейшей? Власть? Общество? Сами журналисты? Но он чувствует себя «женщиной, которую всякий раздевал и осматривал:
— А не несёт ли она чего под платьем, под рубашкой?
И хоть не сделала она ничего дурного, но каким ужасом и омерзением она полна к самой себе, к своему осквернённому и поруганному телу.
20 лет — 20 лет! — всю жизнь, которую я прожил до сих пор, — я прожил на положении проститутки, которую осматривали в комитете:
— Не заразила бы она кого-нибудь!
И не заразила бы из корысти. Потому что известно:
— Они всё из-за пятачка!
И я всё это терпел.
Каким же отвращением к себе я полон».
И вот общественные силы пришли в движение, молодёжь разгорячена, а у печати оказался заткнут рот, она не смогла подготовить общество к обсуждению назревших проблем и потому «сыграла в теперешнее время печальную, хотя и невольную роль.
Что она могла сделать?
Сознаться:
— Господа! Мы ничего не можем писать. Только то, что позволено!»
А время не ждёт, события 1905 года приобретают всё более острый характер. Но «что может сделать сейчас печать при всём её желании?» Что может сделать сам Дорошевич? Идут забастовки студентов, требующих народного представительства, гражданских свобод.
По сути он отказал молодёжи в праве участвовать в том самом «устройстве своей судьбы», к которому, по его же наблюдению, приступила страна. Учиться нужно, а не бастовать.
Но российский корабль кренился влево, и «Русское слово» не могло не быть резонатором общественных настроений. 16 июня министр внутренних дел объявил газете предостережение с воспрещением розничной продажи за статью о подавлении войсками и полицией рабочей стачки в Иваново-Вознесенске и другие публикации о карательных действиях властей («Напоследях», «Успокоение и избиение»).
Да и власть уже в какой-то мере расшаталась, благодаря чему в Москве «Русское слово», несмотря на запрет, продавалось на улицах. Газета продолжала широко информировать читателей о проснувшейся инициативе снизу, свидетельством чего был и проходивший в начале ноября Всероссийский крестьянский съезд. За подробные отчёты о нём, с изложением речей делегатов, Московский цензурный комитет возбудил судебное дело против Благова, считая, что «как самый крестьянский съезд, так и оглашение газетой его деятельности, имеют целью возбуждение крестьянского сословия против классов землевладельцев, клонящееся к нарушению прав собственности последних».
Одновременно с давлением на прессу с конца 1905 года на общество обрушилась невиданная печатная вседозволенность. Началась настоящая вакханалия, в которой в первые ряды вырвались новые сатирические журналы, такие, как «Пулемет», «Бомбы», «Скорпион», «Злой дух», «Фонарь». То была не критика, не сатира, а ненависть, материализовавшаяся в образах заполонивших страницы этих изданий вампиров и других чудовищ, скелетов в истлевших саванах, в изображениях казней, трупов и потоков крови. Такой рисовала эта пресса власть и её действия. Дух дошедшей до абсолютного остервенения злобы, деморализации и разрушения исходил с печатных страниц, на которых Россия выглядела адом, а её чиновники, министры во главе с царем — кровавыми упырями. В такую крайность качнула страну всё и всегда запрещавшая власть. Испепеляющей ненавистью аукнулись запреты. И тогда власть, ошалевшая от этой дикой, разрушающей государство вседозволенности, вместо того чтобы устанавливать диалог с обществом, бросилась в другую, но зато хорошо знакомую ей крайность — с ещё большим рвением запрещать и карать. Ответом стало декабрьское вооруженное восстание в Москве.
Всё больше политизировавшуюся ситуацию взорвал арест исполнительного комитета и членов Петербургского совета рабочих депутатов. 7 декабря 1905 года в знак солидарности с питерцами забастовали рабочие Москвы, а затем началось восстание. Вышедший в этот день номер «Русского слова» содержал призыв Московского совета к забастовке и запрет всех «нереволюционных» периодических изданий. А вечером под вооруженной охраной в типографии на Пятницкой был отпечатан первый номер «Известий Совета рабочих и солдатских депутатов». Направившиеся для выяснения ситуации в печатный цех Сытин, Дорошевич, Благов и Петров были там задержаны до окончания работ по выпуску революционной газеты. Всё, впрочем, протекало мирно. На заявление же Сытина, что, дескать, он здесь единственный полноправный владелец и потому имеет право распоряжаться, последовал короткий революционный ответ: «Нет, раз вы у нас под арестом, значит, хозяева — мы». Когда через три дня в его типографии печатали второй номер «Известий», Сытин, как говорится, больше «не возникал». Тем более, что дело осуществлялось уже под наблюдением старшего сына издателя Василия. «Русское слово» не выходило на протяжении одиннадцати дней, в течение которых сытинские рабочие активно действовали на баррикадах в центре Замоскворечья, что дало властям повод не без оснований считать книжную типографию издателя «Русского слова» революционным гнездом. Не случаен её поджог отрядом драгун.
После разгрома московского восстания в номере, вышедшем 19 декабря, после более чем десятидневного перерыва, редакция попыталась «сохранить лицо» за счёт чисто фактического изложения событий. Печатание революционных «Известий» в сытинской типографии объяснялось решением Совета рабочих и солдатских депутатов «держать ввиду отсутствия газет население в известности о происходящем».
Но, конечно же, самым главным, самым волнующим для Власа в ту пору был вопрос о том, какими путями пойдёт демократическое преобразование страны, на которое самодержавие с большими оговорками, но как будто стало соглашаться. В преддверии выборов в первую Государственной Думу он в фельетоне «Перед весной» напрямую обращается к политически активным кругам общества: «Господа, вам говорит и советует — не без надежды быть услышанным! Я это знаю! — не человек какой-нибудь партии <…> У меня есть своя партия. Её составляют: я, моя совесть, мой здравый смысл, мои знания России <…> моя способность, долг которой мне говорит то, что я думаю, что я чувствую, не заботясь в эти тяжёлые для родины минуты ни о популярности, ни об успехе, ни о похвалах, ни о том:
— Понравится это той партии, другой? Старикам? Молодежи?»
Что же говорит «его партия»? Надо изучить «жизненные подробности земельного вопроса в каждой отдельной крестьянской общине», надо «вызвать доверие, настоящее доверие у простого народа, что участь его действительно будет улучшена „по-доброму“, без крови и насилий, — единственный способ для этого чрез его же представителей». Ведь очевидно, что «шум, поднявшийся в больших городах, разбудил спавший народ». Неужели нужно ждать, когда «он, тёмный, слепой от невежества, слепой от голода», но уверенный, что «земля может принадлежать только „миру“», совершит новую «пугачевщину»? Но тот же опыт подсказывает ему, что скорее всего сработает давняя охранительная традиция, и ничего способного предотвратить бессмысленный и жестокий бунт «никогда не будет сделано». И всё «из-за политических соображений». В подлинной ярости он восклицает: «Господа охранители, ничего не охранившие, бросьте эту вечную „политику“.
Вы все охраняли школу, чтобы в неё не проникла политика <…> Вы выдумали даже „зубатовщину“, чтобы „охранить“ от „политики“ рабочих. Что получилось?
Вы охраняли крестьянство даже от грамоты, чтобы вместе с грамотой не проскочила „политика“ <…> Но пора ведь понять, что идеи запереть нельзя».
Дорошевич понимал, что экономические реформы (к тому же ограниченные) и либеральные декларации не спасут. России, как воздух, требовались реальные политические преобразования. И он обрушился на тех, кто стоял на их пути. В 1906–1907 годах его сатира в изображении столпов реакции в таких произведениях как «Этюд полицейской души», «Истинно русский Емельян», «Дело о людоедстве», «Человек от „Максима“» достигает истинно щедринских высот.
Естественно, что с особым вниманием Дорошевич вглядывался в либеральный лагерь, с которым связывались надежды на демократизацию страны. Отчёты о заседаниях Государственной Думы занимают первые полосы «Русского слова». Первая Дума, однако, просуществовала всего два месяца и была 8 июля 1906 года распущена царским указом, обвинившим депутатов в том, что вместо законодательной работы они занимались «разжиганием смуты».
Если с первой Думой всё-таки связывались определённые надежды, то накануне выборов во вторую скепсис Дорошевича усиливается. Хотя «Русское слово» в начале 1907 года сообщило, что для него «предметом особого внимания будет, конечно, Государственная Дума. Ей будет отведено первое место в газете».
Знаковой фигурой стал для Дорошевича прошедший во вторую Думу от Бессарабской губернии В. М. Пуришкевич, один из создателей «Союза русского народа». В посвящённом ему фельетоне Дорошевич и сокрушается и надеется: «Знаю, что часто меня охватывают тоска и отчаяние:
— Доживём ли мы до лучшего будущего? Суждено ли нам, нашему поколению своими глазами, при жизни, увидеть лучшее?
И ужас сковывает моё сердце при мысли:
— Сильны! Сильны!
Но в эти минуты тоски, отчаяния, ужаса за себя, за родину, — ты, ты, тень моего крестника, ты, образ г. Пуришкевича, утешаешь меня и наполняешь моё сердце верой и надеждой.
Ты — залог светлого будущего.
Если ты, аккерманский герой, призван…
— Значит, тонут, если хватаются за соломинку!
И какую соломинку!..
Значит, игра проиграна, если с тебя ходят. Если ты — крупный козырь в игре.
Значит, игры нет!»
Но и к либералам, кадетам, почти наполовину утратившим свои позиции во второй Думе, нет доверия. Он называет их «недальновидными политиканами» и «конституционалистами-аристократами».
В фельетоне «Блаженная кончина» Дорошевич хоронит Думу, это «мёртворождённое» средоточие «несбывшихся надежд и даром потерянных смертных мук». А за три года до бесславного конца первого российского парламента он приходит к выводу, что Дума — это всего лишь ширма, за которой прежняя «тюремная жизнь»: «Мы все с 17-го октября 1905 года должны иметь свободу слова и неприкосновенность личности.
Должны!
А фактически её имеют только несколько сот депутатов.
Счастливцы!
Они гуляют на тюремном дворике».
Подтверждало это и положение прессы. Теперь журналистов могли обвинить в «возбуждении» у читателей «непатриотических настроений», ведущих к неповиновению и «стачкам». А «возбуждает» или нет — это решала местная администрация, она могла арестовать очередной номер, могла приостановить издание до судебного решения. Суды же действовали не хуже цензурного комитета. Можно сказать, что цензура воскресла в виде вала арестов, конфискаций, запретов и приостановлений, обрушившихся на печать с особой силой после 1907 года. Только в 1908 году власти провели 2000 «мероприятий по печати», среди которых 300 запрещений газет и журналов навсегда или на время действия чрезвычайного охранного и военного положения.
По мнению цензора Соколова, «Русское слово» после отмены чрезвычайной охраны «вновь стало органом самых крайних левых партий». Одновременно он признавал, что критика в газете «излагается так искусно, что <…> по действующим законам о печати нет никакой возможности предавать суду её редактора, а тем более налагать арест на её редактора». И тем не менее сыпались штрафы, шли судебные преследования.
8 октября 1910 года в редакцию «Русского слова» явились жандармы и арестовали прямо в кабинете Федора Ивановича Благова. Посадили в кутузку на три месяца за отчёт о похоронах председателя Государственной Думы С. А. Муромцева. Арест Благова показал ещё раз, что власть по-прежнему глупа и слепа, что она неспособна на конструктивные действия. Только карать! Без разбора! И это ещё более озлобляет общество.
Жизнь давала всё меньше поводов для оптимизма. Свидетельством тому стал и расстрел 4 апреля 1912 года на Ленских приисках рабочих, протестовавших против тяжелейших условий и произвола администрации. Крупнейшему российскому акционеру находившегося под контролем англичан общества «Lena-Goldfields» В. И. Тимирязеву, более других повинному в разыгравшейся трагедии, Дорошевич посвятил памфлет, в котором показал, как этот циничный делец, наживаясь на лишениях и страданиях рабочих, «стрижет и бреет своё отечество».
…Совершенно очевидно, что Дорошевич в пореволюционную эпоху — самый настоящий «центрист». Отстаивая необходимость коренных реформ в России, остро критикуя бездарность правительства и политиканство либералов, он, безусловно, против резкого крена влево.
В одном из писем он буквально увещевает Благова: «Бесконечно меня огорчило сегодняшнее „Воззвание к избирателям“. Хоть бы не указывали: баллотируйте вот за кого. Ограничились бы критикой октябристов. Тон! Тон! Это тон радикальствующего листка 1905 года! Не идёт он „Русскому слову“! Не нужен! Вреден! Опасен <…> Всё, Фёдор Иванович! Всё, кроме выкриков!...
Фёдор Иванович! Будем тем, что мы есть. Честными русскими людьми. Будем убеждать, критиковать, смеяться. Но в агитаторы не пойдём. Потому что мы ведь не пойдём на баррикады.
Наше оружие — слово. Оружие агитатора — крик. Не будем брать чужого оружия.
Не посетуйте за эти строки, быть может, слишком горячие, но:
— Еже писах — писах.
Держите ровнее и не давайте сбивать Вас с ноги. Мы идём верно. Отклонений ни вправо, ни влево не нужно».
---
Источник: Букчин Семён Владимирович "Влас Дорошевич. Судьба фельетониста"